Фантастика и футурология (книга 2): различия между версиями

[досмотренная версия][досмотренная версия]
Содержимое удалено Содержимое добавлено
1) цитаты и так почти максимально сокращены до уровня без потери основного смысла, 2) доделаю через полгода
 
сокращать почти невозможно
Строка 41:
{{Q|Казалось бы, тема сверхчеловека, [[супермен]]а должна привлекать авторов научной фантастики, однако, вопреки сказанному, здесь он — гость редкий, если не считать его комиксной версии. В комиксах он — герой прямо-таки сверхмогучий, из любой ситуации выходящий целым и невредимым; в разные периоды комиксной истории он носил разные имена, причём те, кому любой ценой надо было приладить ему почтенную генеалогию, выводят его корни чуть ли не от [[w:Гильгамеш|Гильгамеша]]. Однако в научной фантастике этот термин означает не существо, по определению, всемогущественное, а лишь очередной шаг эволюции, ведущий род от Homo Sapiens. На первый взгляд кажется, что произведений, посвященных этой теме, множество, но потом выясняется, что авторы берутся за неё, чтобы тут же предусмотрительно уйти в сторону…|Оригинал=}}
 
{{Q|Время от времени появляются сверхчеловеки в ипостаси чудесных детей; так, роман [[w:en:Wilmar H. Shiras|Уилмара Х. Шираса]] [[w:en:Children of the Atom|«Дети атома»]] <…> написан прекрасно, но, что характерно именно для этой темы, обрывается там, где ему следовало бы начаться. Ибо приписывать годовалому ребёнку способности четырехлетнего, придавать мальцу-дошкольнику умение рассуждать с математиками о проблемах высшей алгебры, превратить его в гимназиста — автора романов, публикуемых под псевдонимом, и изобретений, также патентуемых анонимно, — ещё самая лёгкая часть задачи. Ведь такой гений, как и все люди, растёт, и гениальность его по достижении юношеского возраста должна быть в романе показана, но, спрашивается, как автор, будучи далеко не гением, может это сделать? Поэтому ценность книг, рисующих детство и юность сверхчеловеков, сильно ограничена, а единственная позиция, правильно заполняющая и творящая эту тематику, это «[[Странный Джон]]» [[Олаф Стэплдон|Олафа Стэплдона]]. Никто ещё вещи лучшей не написал, и, сдаетсясдаётся мне, вряд ли кто-либо сможет Стэплдона перещеголять.|Оригинал=}}
 
{{Q|Странный Джон <…> в качестве наперсника выбирает просто «порядочного и доброго парня» (у Стэплдона этим парнем оказывается повествователь, добродушным стоицизмом немного напоминающий [[Томас Манн|манновского]] Серенуса Цейтблома); такой прием фильтрации сведений о гении сквозь интеллект среднего человека, как авторский {{comment|porte parole|выразитель идей (фр.)}}, кажется, навязан конструктивно; пожалуй, не случайно его использовал Манн в «[[w:Доктор Фаустус (Томас Манн)|Докторе Фаустусе]]».|Оригинал=}}
 
{{Q|Научная фантастика посекла этот фабульный скелет на отдельные кусочки и повторяла его самыми неоригинальными способами.
О качестве книги он не говорит ничего; самым ценным в ней является личность Странного Джона, поданного как удачный портрет сверхчеловека в период «бури и натиска» юности. Фигура эта многоплановая; роман кишит мыслями и замечаниями Джона, злобными, угрюмыми, ироничными, адресованными чаще всего цивилизации Homo, его экзистенциальным усилиям, его прошлому и будущему. Одним словом, произведение содержит кредо супермена, а также просвечивающую сквозь эту интеллектуальную конструкцию схему его личности, которую приятной не назовёшь; естественно, так и должно быть. Упомянутая книга Шираса по сравнению со «Странным Джоном» — типичная «молодёжка» с галереей прилизанных генийчиков; несмотря на то, что значительные усилия, вложенные Ширасом в конструирование супердетей, нельзя считать пустым делом, он всё же многие проблемы даже не посмел затронуть (например, проблемы созревания, в том числе сексуального; Стэплдон с ними справился). Кредо стэплдоновского супермена, пожалуй, во многом пересекается с авторскими убеждениями, о чемчём свидетельствуют его далеко идущие совпадения со всемвсём идейно-понятийным лейтмотивом величайшей книги Стэплдона — «[[Последние и первые люди]]». Конечно, это схема мировоззрения, прошедшего через все трансформации, связанные с беллетризацией; речь идёт о роде «усиленного» кредо, поскольку мысли утрированы, затянуты либо умышленно недосказаны, чтобы оказать на читателя большее влияние, нежели это вытекает из их чисто дискурсивного содержания; но это в общем-то добрая воля и право писателя; {{comment|licentia poetica|поэтическая вольность (лат.)}} ощущается также и в интеллектуальном звучании произведения.|Оригинал=}}
 
{{Q|Ценность <высказываний Джона> в том, что у них обычно «два конца», поскольку они указывают и на объекты, о которых говорит Джон, и на него самого. Благодаря этому большие дозы «изложения», {{comment|in extenso|полностью, без сокращений (лат.)}} приводимых повествователем, не образуют реферата и воссоздают атмосферу, которая в период взросления юноши прежде всего оказывается атмосферой ума, пришедшего в отчаяние от всего того, что он обнаруживает вокруг. Это никогда не «мудрствование», щекочущее собственные нервы; определённая нотка аутентизма, порой трагического, не столько имеет оттенок высокого литературного класса (в чём можно сомневаться), сколько подлинности, просто обусловленной авторской порядочностью, ибо Стэплдон, как я уже отмечал,<…> временами наверняка мыслил так же и сам. Максимально личностно и внелитературно. Но благодаря тому, что мысли зрелого ученого вложены в уста юноши, который выглядит экстравагантным и смешным в своей экстравагантности, возникает положительный эффект, потому что очень искусно юноше придается то, чего у взрослого уже быть не может: гигантская, изумительная перспектива дальнейшего разрастания и усиления, которых не будет, поскольку в тех условиях быть не может, а юный сверхчеловек недостаточно ослеплен собой, чтобы этого не заметить. Отсюда страх и отчаяние, глубоко укрытые в его существе, которые, впрочем, не раз вроде бы исчезают, но потом оказывается, что ничего подобного не случилось. Удалось Стэплдону объединить также интеллектуальный уровень зрелой рефлексии с наивной свежестью непосредственного восприятия вещей, которая так часто свойственна детям, это, конечно, тонкости, которых ни один плагиатор не углядит, а может лишь механически и слепо их переписать. Именно поэтому «Странный Джон» оказывается — как произведение — столь одиноким во всей научной фантастике.|Оригинал=}}
 
{{Q|Чем книга не удовлетворяет? Самой интересной мне представляется первая честь, а также фрагменты второй. Идея создания колонии — это, собственно, начало конца. В чём могла бы проявляться творческая сила группы сверхлюдей — ни слова. Ещё раньше сделанные в Англии заявления «Странного Джона» о желании активно участвовать в жизни Homo Sapiens так, откровенно говоря, и не проявились ни в делах, ни даже в конкретных проектах. Создание колонии фактически привело к изоляции группы сверхлюдей и временному отстранению от мира, вернее, бегству от него. Начатую партию Стэплдон с точки зрения тактики хорошо разыгрывает на острове: удивителен, пленяющ и порой даже в чём-то достоверен характер осевшей на нём группы. Но тактические успехи сопровождаются нарушениями стратегии: в конце концов, просто невероятно, чтобы существа с таким индивидуальным умственным потенциалом — а что уж говорить о коллективном — могли настолько скверно ориентироваться в состоянии всемирных дел. Совершенно не надо быть ясновидцем, чтобы понимать, что идеальная островная изоляция, возможная лет сто назад, в двадцатом веке неосуществима, и, тем не менее, колония оказывается неподготовленной к вторжению извне; её как бы поражает роковая слепота, и читатель, которому куда как далеко до проницательности суперменов, видит безрассудность их мероприятия в плане чисто праксеологическом, то есть замечает наивность плохой работы, о чем, однако, ни один из сверхлюдей даже вроде бы и не подозревает. Тут ничем не помогают и авторские увёртки, сколь бы хитроумны они ни были, приходится признать — либо что существует какая-то предуставная гармония роковой трагедии, которая должна быть доведена до предначертанного конца, либо, а это, увы, гораздо вероятнее, что автор «сдался» и поставленной перед собой задачи не решил, поскольку «концы у него не сошлись»; поэтому мысль, которая должна была бы драматургически управлять движениями запущенных в ход судеб, попросту подменяется фатумом в виде всесокрушающего удара. А причина здесь в том, что концепция трагично сверхстабилизированной гармонии просто-напросто противоречит свойственному Стэплдону пониманию мира как Универсума недетерминированных возможностей, а не Универсума непреложности часового хода, ибо в таковом любые стремления и ведущиеся битвы — завершающиеся установленным заранее концом — всегда оказываются мнимыми, мышление же и страдания протагонистов таких боёв — не более чем их субъективные, чисто эпифеноменальные иллюзии, которые до сути вещей не добираются. Так что целостное поражение концепции имеет онтологический, а не только литературный, то есть повествовательно-драматургический характер.
{{Q|ПобеднойОднако победной остаётся <…> первая часть романа. Вывихнутых произведений мы видим в литературе достаточно много, чтобы научиться уважать и правильно оценивать даже только фрагменты, ежели они удачны. Так вот, считая его достаточно толковым, я поместил бы на полях «Странного Джона» такое замечание: роман является крахом весьма амбициозной посылки, но не по размерам понесенного поражения, а по масштабам задумки, которая частично всё же оказалась реализованной. Он вписывается в универсальную концепцию литературы, т. е. писательства, понимаемого как попытка преодолеть достигнутые ранее границы. От понятия такой всеобщей литературы произошёл медленный поворот; в мире, полном одними только специализированными профессиями, литература, похоже, смиряется с тем, что она, вообще говоря, тоже специальность, одна из многих; для такого отхода на заранее предусмотренные позиции симптоматичны автотематичность, роман, уведомляющий о «невозможности создания романа», поиски «внутреннего пространства человека» как убежища, предлагаемого литературе теми ветвями психологии и антропологии, эмпирический статус которых наиболее сомнителен именно в связи с их слишком явным родством с мифическим мышлением ([[психоанализ]], [[Карл Юнг|Юнговы]] теории «[[w:архетип (психология)|архетипов]]» и т. п.). Таким образом, движение идёт от позиции универсализма как трансцендентирования уже испытанного и понятийно-категориально освоенного к позициям специализации повествовательных технологий, покрывающих высказывание оболочкой, а тем самым удаляющих эти технологии с фронта боёв познавательного, метафизического, онтологического и даже этического характера. О свершении акта правосудия над миром не может быть и речи; ведь на роль судьи не годен тот, кто ни дела, поступившего на рассмотрение, ни доводов сторон не понимает. Частично происходящая внутри течений эволюции писательства такая ревалоризация задач, а также рекомбинация первичных основных установок любого творческого характера не была бы ещё делом столь скверным, если б разумное понимание того, сколь гетерогенным должно быть усилие по созданию культурных ценностей, хотя бы уравнивало в правах — потенциально — творческое усилие, ранее (но действительно ли ранее — ещё вопрос) трактованное как «повсеместное продление достигнутых человеком рубежей». Так вот, то, что «Странный Джон» вообще не относят к литературе, то, что его вместе с «Последними и первыми людьми» даже библиографии не упоминают, по моему разумению, свидетельствует о достойном сожаления кризисе самой литературы. Ибо это результат сектантского ограничения; это также и размещение качества поэтики выше качеств семантики, что представляет собою дезертирство с непредсказуемыми долговременными последствиями. Область языкового творчества, в которой мысль стала шатким, генерально сомнительным качеством, в целом достойна сожаления. У романа Стэплдона есть композиционные трещины, однако портрета героя они не задевают. В Джоне сосуществуют достоверные, хоть и странные свойства почти старческого отстранения от собственной личности, возбудимости, приводящей даже к драмам и дебошам, эгоцентризма, который подается именно как таковой (впрочем, это одна из наиболее отталкивающих черт).|Оригинал=}}
 
{{Q|Беллетризованную судьбу сверхчеловека можно трактовать, воспользовавшись различными структурными матрицами, и как аллегорию, адресованную в глубине плана фигуре Христа либо иного творца религии, и как моделирование с укрупнением взаимоотношений на оси «человек гениальный — общество», или, наконец, как максимально генерализованное отношение «субъект-предмет», то есть уже в полном и чистом онтологически-аксиологическом масштабе; так мы подходим к проблематике Существования, Познания, Долга.
Что касается первой парадигмы, то можно обнаружить локальные подобия судеб Джона фабуле Евангелия: Джон творил чудеса, когда хотел, хотя вскоре понял, что это «типичное не то», поскольку все просто сводится к некой демонстрации способностей, которыми окружающие отнюдь не обладают, но смысл «чудотворства» не может сводиться к обычному утверждению в качестве «удостоверения» своего превосходства, ибо если уж в чем-то Джон не нуждается, так это в том, чтобы его почитали и обожали; он скорее жаждет забвения, в смысле изоляции и покоя, поскольку вовсе не уверен в том (по крайней мере некоторое время), что ему, вообще говоря, с собой делать. Это «блуждание по пустыне» Джона несёт как бы аллегорическую нагрузку, но, опять же, никто конкретный или даже неконкретный его там не «искушал».
Схожесть судеб Джона и Иисуса, как мне думается, довольно поверхностна, а частично и случайна: в том, что Стэплдон планировал аллегорию, мне верить не хочется. Такой интерпретации тем более противоречит отношение к религии самого Джона. Он считает, что рациональная наука, будучи основой цивилизации, не может быть ни единственным, ни верховенствующим инструментом познания; существуют феномены и их сферы, невероятно существенные «в бытийном отношении», возможно, даже универсальные космически, науке недоступные постоянно или на неопределённо долгое время (скорее всего, однако, навсегда!). Что касается религии, то она во всех ипостасях выглядит грубым антропоцентрическим образом, приближением, неуверенно и путаными шагами — однако их направленность нельзя назвать пустой, — не ведущей никуда. Однако «свойственное» ей отделяет неисследованные, но наверняка гигантские расстояния от того, что «взято на мушку» доктринальными религиями. Одним словом, Бога как личности нет, но существует «нечто», то ли музыка сфер, то ли их гармония, то ли какое-то космическое сверхсознание, которое, однако, ни в какие дела мира, в основном понимаемые как личные судьбы, не вмешивается, и не только потому, что «не хочет», а скорее, возможно, потому, что «вмешиваться-то некому», и все мы вкупе с атомами, солнцами и деревьями, всего-навсего несводимые, принципиально нестыкуемые бытия. Так откуда же мы вообще знаем о «том»? Это такая загадка, которую странный Джон раскусить не может и чётко это показывает. Такие фрагменты текста следует понимать как намёк на то, что проблемы веры вплетены в ряды других, частично совершенно неназываемых, а вместе с тем, взятые вместе, образуют некий подвижный уровень, который поднимается тем выше, что более могучий ум старается коснуться его своим разумом. Или же, что, впрочем, одно на одно выходит, это горизонт, за которым раскинулись сути и феномены, кои невозможно высказать словами; каждая вера становится антиномичной в том, что хочет выразить принципиально невыразимое, и чем это получается лучше, тем больше удаляется или отклоняется «трансцендентность в себе» от её языкового отражения.|Оригинал=}}
 
{{Q|Переходя к высочайшему измерению проблемы — как мотивы супермена и утопии потенциально подбираются туда, где сосредоточены последние и в связи с этим наиболее существенные вопросы смысла и ценности, то есть целей, коим служит жизнь человека, — всё удалось бы свести к вопросу, что именно делать, поскольку ясно, что «всего» делать невозможно. Многие авторы просто не замечали, что если в проблеме супермена есть вообще какой-то смысл, то лишь такой: демонстрация любых талантов и наиболее необычных признаков к названной проблеме вообще отношения не имеет. Автор, который этого не усвоит, рисует сверхчеловека как экземпляр из кабинета диковинок наподобие того, как родители демонстрируют чудесного ребёнка; но введение в такого героя творческой или экспансивной компульсии («Сделай что-нибудь!»; «Прояви себя!»), если она не подчиняется высшей программе в виде продуманной селекции целей, становится серией чисто цирковых фокусов и показов, причём никакое заложенное в них совершенство не может заслонить мотивационной пустоты. Автономность экзистенциальных сутей как проблематика жизни человеческой или сверхчеловеческой (всё равно!) появляется лишь тогда, когда четко понимается невозможность одновременной выполнимости «всего», ибо если у индивида есть один талант, то у него не будет проблем с выбором «что делать», но если в его распоряжении их легион, то возникает — в ''сингулярной'' ситуации — аналог той самой дилеммы, которую создает себе вся цивилизация, оказавшаяся в сфере широкой свободы действий. Ежели ей нет нужды действовать под компульсией основных потребностей, поскольку питание, образование, сохранение здоровья и т. д. для неё уже задачи решённые, то появляется свобода в виде вопроса: «Что делать?» И с его эквивалентом в ситуации единицы столкнется сверхчеловек, ибо, если он даже «может все», то ведь не все же одновременно, ни даже — поочередно. Ничего не поделаешь, приходится выкладывать карты на стол: герою не надо ничего говорить, так как он действиями покажет, что для него является основными ценностями, каково его отношение к самому себе, к человечеству, к миру, — и тем самым проблема переходит в сферу онтологии. А поскольку писатели боятся её как чёрт ладана, то они ретируются в «детство суперменов», в их перипетии, вызванные очень ранними коллизиями с окружением тупых родителей и ещё худших, чем те, воспитателей etc. Выходит, что, кроме Стэплдона, никто в эту зону по-серьёзному не ступал, потому что стоит хотя бы раз её коснуться, как вся специфика «необычности», «инности» Homo Superior подвергается de facto затемнению и даже полному аннулированию. И тогда перед нами появляется тот, «кому много дано» и, вследствие этого, «с него будут много требовать»; предложения вроде «Ну так пусть производит как можно больше благ» бессмысленны, поскольку большинство благ не удается реализовать одновременно. Конечно, всегда можно предположить (ведь писатель создает фиктивное существо), что сверхчеловек не наделён «сверхразумом», а только, например, характерологически и эмоционально — ещё добавим сюда: соматически — представляет собою новую разновидность или даже новый вид. Но, похоже, авторам больно уж жалко «сверхразума», и с этим свойством супермена они расставаться не желают. Однако тогда появляются непокрываемые долги; если уж он такой разумный, то не может вести себя по-идиотски. А любой «бунт» против «человеческого стада» — прежде всего идиотизм, как действие нерациональное.|Оригинал=}}
 
{{Q|Неизбежная реальность выглядит так: в ситуации аксиологических столкновений сверхчеловек окажется впутан гораздо сильнее и насильственнее, нежели обычный Homo Sapiens. Отсылка к его «суперэтике», позволяющей ему, например, свершать преступления, приём не очень удачный, поскольку узкая полоса моральности, растянувшаяся вдоль границ видовой нормы, есть отличительный признак примитивных культурных состояний как антиуниверсальная позиция, и коли Homo Sapiens чувствует неловкость даже от того, что досаждает животным, то Homo Superior должен ощущать гораздо большее неудобство, уничтожая человека разумного, как менее интеллектуального, чем он сам, предшественника. Разумеется, есть выход из западни — надо признать, что человек — по множеству признаков — чудовище, ergo, супермен должен считаться суперчудовищем. Так возникает возможность создать карикатуру, нацеленную «со стороны сверхчеловека» в человека, но тогда следует чётче очертить задание и действовать в соответствии с ним. Иначе дело дойдёт только до глухих, неприятных и невыясненных скрежетов, содержащихся в стэплдоновской истории. Расправа над спасёнными моряками — серьёзная ошибка, отягощающая «банковский счёт» автора по совершенно внеморальным причинам. Во-первых — это не увязано в плане произведения (в других местах выясняется, что сверхлюди в состоянии стирать следы памяти в человеческих умах). Во-вторых, Стэплдон хотел показать, что мораль Homo Superior принципиально отличается от морали Homo Sapiens. Но слова [[Фёдор Достоевский|Достоевского]] о единственной слезе ребёнка<ref>См. «[[Братья Карамазовы]]», речь Ивана Карамазова в гл. IV книги V.</ref> нельзя забывать никоим образом, их не обойти никакой дорогой и не загородить никакими строительными лесами. Если ты не можешь вернуть отнятого, то не имеешь права отнимать; а разум — это инстанция, которая чем сильнее развита, тем яснее позволяет это видеть. В этих строках книга рассказывает не о сверхлюдях, а об обычной банде гангстеров, намеревающихся устроить себе логово: то же самое можно сказать и о судьбе туземцев, уничтоженных ради того, чтобы остров стал свободным жилищем. Затем совершенно непонятно, почему сверхлюди ни капли такой беспощадной жестокости не желают использовать против угрожающих им сил. Ни один не объясняет, почему убить шестнадцать или две тысячи человек им кодекс ещё дозволяет, а уничтожить, например, стотысячную армию нельзя. Где проходит граница дозволенного? На уровне 54 678 человек? Как видно, Стэплдон соорудил ловушку, в которую сам же и попал. Это следует из того, что он был ребёнком своего времени, то есть эпохи перед Второй мировой войной; современный научный фантаст, если б он писал этот роман, не моргнув глазом отправил бы по приказу своих суперменов в атомное пекло целые армии и армады кораблей. Ибо разум — сверх всего — есть следствие и предвосхищение: стало быть, если устанавливается цель и начинается игра по её достижению, то надо уж играть до самого конца.|Оригинал=}}
 
{{Q|Стэплдон, и это видно, стремится создать трагический конец всей силой своего пера, но не логики событий; Джон объясняет повествователю, что уничтожить нападающих очень трудно, поскольку атомы, находящиеся в живом теле, невозможно довести до аннигиляции так, как это можно сделать с атомами неживой материи. Стало быть, надлежало уничтожить грунт под ногами нападающих, однако сверхчеловек до этого додуматься не смог, а не смог потому, что этого не желал человек, писавший роман. Так картина рвётся и распадается на несвязные срезы, как куски разрезанной поперек позвоночника рыбы для заливного. Жаль, что патетический и таинственный финал Стэплдон предпочёл хорошо продуманному, тем более что от тогдашней научной фантастики нельзя было ожидать, что она вообще возьмётся за проблемы такого круга. Трагедия сверхчеловека может и даже должна быть монументализацией неуверенности в действиях, просто свойственной человеку; её источники не в кострах аутодафе, но в необходимости отказа от одних благ в пользу других; супермен же — попросту один узел, один концентрат антиномий высвобождаемого разума, поэтому целостность ультимативных проблем стоит перед ним как бы освещённая пламенем его потрясающего одиночества. Но здесь лучший из лучших, Стэплдон, умолк. Он не посмел ни навязать своему сверхчеловеку ортодоксии конкретной веры, ни радикально отсечь от неё, а не будучи в состоянии притормозить всякую деятельность Странного Джона, он показал характер выбора ценностей, которые тот использует. Это даёт хорошие беллетристические эффекты (холодная жестокость убийства как средства, оправдывающего цель) или приносит тактический успех, переходящий в стратегическую западню. Гибель как последний ключевой камень есть форма бегства от проблем, поскольку иначе пришлось бы описывать тайну работ, ведущихся на острове, которые имели целью неизвестно что, но явно что-то изумительное, только вот омерзительная военная интервенция не дала осуществиться этим великим планам. Но вообще-то уничтожено было не всё; мы видим у Стэплдона явные колебания между полюсами альтернативы действия и бездействия, выражающиеся в самом делении сверхчеловеков; некоторые, как, например, старый египтянин Адлан, стояли за инертность, оппонируя «активистам гениальности» вроде самого Джона.
Адлан как «инертный субъект гениальности», зарабатывающий на хлеб насущный работой гида, прямо говорит, что его задача — присматриваться к созидаемому, понимать его и как бы одобрять. Так мы возвращаемся на традиционные позиции; Странный Джон, конечно, сверхчеловек, но воспитанный в кругу в основном активной западной культуры, Адлан же — как бы Восток с его отстранением, его неприятию к действиям. А стало быть, и меж сверхлюдей мы видим прекрасно знакомое нам колебание. Но и выход за пределы дискурсивного и рационального эмпиризма неизбежно ведет к мистическим позициям: человек всегда в конце концов добирается до этой развилки, до той альтернативы на перекрестке, которую невозможно уничтожить никакими ухищрениями; он может держаться либо на уровне рефлексии, рационализирующей быт, и тогда она приведет его к неизбежности акцидентализмов — правда — объяснимых, понимаемых благодаря утверждению, что смысл миру человек придает, но не обнаруживает в нем, что человек ценности творит и их столько, сколько позволяет его существование, либо же он может существовать на уровне смыслов и качеств, которые были уже установлены до того, как человек появился, и останутся после его ухода — и это есть позиция удостоверенной бытово и внеэмпиристической трансценденции.|Оригинал=}}
 
{{Q|...если обычная литература сегодня пытается необычно описать малозначительные факты, то научная фантастика обычно кое-как описывает факты необычные.|Оригинал=}}
 
{{Q|Действительно, катастрофы в виде марсианской осады, свалившейся с ясного неба на Землю, не будет. А вот технологии усовершенствований будут подбираться к нам всё интимнее и ближе, и это движение уже началось; они будут очаровывать нас локальными улучшениями, усовершенствованиями, наделять нас здоровьем, а может, даже усилят мощь ума, и потихоньку-помаленьку, миллиметр за миллиметром примирят нас со своим заботливым присутствием так, что оптимализация незаметно начнёт преобразовываться в [[w:трансгуманизм|трансформацию]], поскольку чем больше мы сможем сделать, тем значительнее станет давление неиспользуемого, хоть и готового к запуску знания. Сколько же здесь проблем и какова ответственность за их типизацию, название, оценку их рациональности, обоснованности; предстоит ли культуре стать наследством прошлых эпох, наследством, тающем под лучами технологического могущества, словно ледяная крупка в солнечной жаре? Можем ли, должны ли мы это допустить? Но что следовало бы делать для торможения такого движения, если мы не вполне ему доверяем? Множество вопросов! Множество возможных ответов! Но в этой сфере <…>, увы, тоже мы не можем рассчитывать на помощь литературной фантастики, которая не поняла своих задач, которая — действительно — предала, совершенно не зная, даже не догадываясь об этом — почтенную и добропорядочную при всей её наивности, ещё в прошлом веке разработанную программу Уэллса. Но иначе и быть не могло, ибо если в принципе возможна литература без знания, то есть не опирающаяся на знание, то невозможна научная фантастика, расходящаяся — из-за невежества — с наукой.|Оригинал=}}
 
==VII. Остатки==
Строка 57 ⟶ 72 :
 
==VIII. Эксперимент в научной фантастике. От Брэдбери до «Новой волны»==
 
{{Q|... [[Джеймс Баллард|Баллард]] считается столпом всей «Новой волны». Без него не было бы её. Так вот, во-первых, пессимистически настраивают его «методологические» замечания. Конечно, то, что создаёт классика научной фантастики, с наукой не имеет ничего общего. Однако у сюрреализма с ней общего ещё меньше. Дальше, [[Зигмунд Фрейд|Фрейд]] как науковед — примерно то же, что дьявол в роли теолога. Создатель наименее эмпирической из всех научных теорий — последний авторитет, от которого можно ожидать толковых науковедческих установок. Серьёзная дискуссия с делением на аналитическое — синтетическое, которое предлагает Баллард, невозможна. Но всё это — маргиналии. В утверждении, что мир (Запад) подвергся фикционализации, содержится хороший смысл: это происходит в соответствии с нефантастическими законами рыночного спроса ({{comment|id fecit fictionem eam, cui prodest|это вымысел до тех пор, пока так кому-то выгодно (лат.)}}). Социологи не один год указывают на то, что реклама продает не столько продукт, сколько связанные с ним надежды (духи, белье — как успех в любви <…> и т. д.), а если в рекламе отсутствуют посулы, окутанные тенью веризма <…>, то продаваемый продукт ассоциируется в голове покупателя с реально далёким, но сильно действующим символом (поэтому полунагие красотки-модели помогают продавать всё — от трактора до компьютера). Но «жизнь» только прикрыта слоем этой фикции, она врывается в культуру (например, смоделировала [[w:поп-арт|поп-арт]]!) и заполняет пустоту, оставшуюся от ценностей, разрушенных вторжением технологии. Не будучи распознан в причинах, этот механизм превращает писателя в сотворца уже отнюдь не только литературной фикции.|Оригинал=|Комментарий=по поводу [[Интервью Джеймса Балларда фэнзину «Speculation»|интервью Балларда 1969 года]]}}
 
Строка 63 ⟶ 79 :
 
{{Q|В трансцендентность либо верят, и тогда эстетическая сторона гибели не имеет значения, либо в неё не верят, и тогда она становится совершенно несущественной. Мнением, будто следовало бы смириться, например, с нашествием прелестнейших микробов, а бороться только с вторжением мерзопакостных паразитов, невозможно обосновать ни одной несумасшедшей позиции. Баллард, похоже, относится к писателям, которые умеют прекрасно говорить, однако, не зная, о чём говорить следует, они уподобливаются вьюнам, взбирающимся по любому предмету, который представляет собою конструкцию, дающую им опору и направление. Поэтому разрушение такого аллегорического звучания, ущербного смыслово, идёт ему только на пользу. Однако лучше показывать странные, возможно, потрясающе прекрасные вещи, и этим ограничиться, нежели при помощи этих чудес демонстрировать глупости.|Оригинал=}}
 
{{Q|Меж тем операция по окончательному выхолащиванию познавательной функции из научной фантастики продолжается. Традиционная научная фантастика не занимается реальными проблемами, поскольку для этого она слишком мелка и ребусно-головоломна: в таких структурах невозможно поместить проблемные повествования реального мира. Научная фантастика «Новой волны» (если она баллардовского типа) не поднимает реальных проблем, ибо для этого она слишком уж «глубока», так как методами семантической калейдоскопии можно продуцировать либо толщи, по определению не поддающиеся зондированию, либо вообще никакие. Ибо денотационные векторы литературного текста могут вести себя трояко: либо они вообще ни на что не указывают — и тогда текст излагает истории, напоминающие погоню полицейских за преступниками, но ничего сверх того не означающие. Либо эти векторы указывают стрелками вне текста, и при этом явно все направлены в одну сторону и их продолжения как бы сходятся, словно лучи света в фокусе линзы. Тогда в этом фокусе возникает некий семантический объект типа аллегории, например, или генерализации эмпирической или метафизической тезы. И, наконец, когда эти векторы действительно направлены куда-то за пределы текста, то есть нам кажется, будто они «смотрят» за пределы текста, но в то же время никакой их четкой фокусировки в смыслах мы никоим образом обнаружить не можем, вот тогда-то и создается впечатление, якобы произведение что-то определяет, но что — неизвестно, будто оно о чем-то говорит, но настолько таинственно, что мы не знаем, о чём же, собственно. Это — результат расшатывания, разведение когерентности векторов, следствие, к которому ведут манипуляции приведенного выше в качестве примера типа. Такое поведение может быть удобным для писателя, который хочет что-то сказать, только не знает, что, собственно, сказать следует. Эволюция Балларда в данном случае особо поучительна. Генерализации, выводимые из таких текстов, как «Лучезарный человек» или «Затонувший мир», являются системно ущербной метафизикой и уже из-за этого не имеющей ценности. Значит, критически такие произведения можно сильно скомпрометировать, но так же скомпрометировать новеллы-романы с Мэрилин Монро и Иисусом Христом<ref>Вошедших в сборник 1970 года «[[w:en:The Atrocity Exhibition|Выставка жестокости]]».</ref> не удастся, поскольку они никаких явных сутей, будь то в аллегорическом, будь в метафизическом плане не предлагают. В этом смысле неясность всегда окупается. Заметим, что между неясностью и иррациональностью нет жесткой корреляции; иррациональность может быть мощным зарядом литературы <…>. Но иррационализм, которым пользуются для развлечений, — это ведь притворная вера. Литература как искусство обычно представляет собою несерьёзную забаву с серьёзным смыслом. Несерьёзной забавой является «Доктор Фаустус» в том смысле, что ни Манн, ни мы не верим в Леверкюна и его дьявола буквально; серьёзны же смыслы этой забавы, поскольку мы вместе с автором верим, что Фаустово истолкование человеческой судьбы правомочно, что {{comment|«alles Vergängliche ist nur ein Gleichniss»|всё бренное есть только притча (нем.)}}. <…> Но «таинственные новеллы» Балларда — вовсе не игра, по крайней мере в том простом понимании, что они не забавляют, а значит, должны предлагать что-то серьезное, о чем-то говорить, а поскольку неизвестно о чем — мы чувствуем себя обманутыми. Во всяком случае, я чувствую разочарование. До сих пор Баллард не искал парадигму в каком-либо конкретном мифе — и за это ему хвала. Развешивание сутей, усложненных шумом, на мифическом скелете представляется мне эскапизмом как отказ от более тяжелых задач и работ, состоящих в распознавании имманентности явлений. Так мы сбегаем под защиту культурных постоянных. Ситуация Эдипа, ситуация Одиссея либо Ореста или борьба с Сатаной — это могут быть партикулярные примеры «архетипа». Но по сути дела разговор идёт о том, что, будучи существом, снабженным тысячелетиями неизменным телом и так же долго вводимым в секторы индивидуально аналогичных поведений, человек всегда был обречен на определённые ситуации из четко замкнутого репертуара: а именно, ситуацию Мужа, Отца, Сына, Жены, Матери и одновременно — Опекуна, Врага, Преданного, Обманутой, Мстителя и т. п. Да — это были интракультурные постоянные. Да — ещё бывают культурные инварианты. Но к нам подобралась биотехнология, которая секс отрывает от размножения, мысль от тела, может быть, даже смерть от жизни и которая, следовательно, готова эти архетипные святыни обесценить, так что в один прекрасный день мы окажемся наедине с архетипами как с ключами, под которые уже нет замков, поскольку тем временем замки эти вместе с дверями, в которые они были врезаны, технический и цивилизованный прогресс вырвал из навесов и выкинул на свалку истории. И что тогда? Быть может, литература должна стать «плакальщицей истории» и сетовать на судьбу или стенать по ней в своей Аркадии? Вот слепота, которую ещё можно оправдать, когда мы обнаруживаем её у художников {{comment|tout court|кратко, попросту (фр.)}}, но которая у представителей «научной фантастики» ужасает.|Оригинал=}}
 
{{Q|Основная разница между Баллардом и [[Брайан Олдисс|Олдиссом]] состоит в двух модальностях их прозы: Баллард следует за своими зрительными образами, сопряжённый с ними эмоционально, Олдисс же представляется более «рассудочным»: его произведения оставляют такое ощущение, будто они — результат фермерских операций по скрещиванию-выращиванию, а именно — прививке интеллектуально, дискурсивно задуманных концепций на питательной среде ситуаций, преднамеренно расположенных так, чтобы они оказались «странными», то есть труднопостигаемыми при чтении.|Оригинал=}}
Строка 69 ⟶ 87 :
===Вступление===
 
===От фантастической философии к историософической фантастике. [[Хорхе Луис Борхес|Борхес]] и [[Олаф Стэплдон|Стэплдон]]===
{{Q|Во многих текстах [[Хорхе Луис Борхес|Х.Л. Борхеса]] мы сталкиваемся с утопией как моделью определённой антологии, выраженной через структурные свойства фантастического сообщества. Моделирование утопии является здесь средством, ведущим к цели, поскольку средством оказывается общество, реализующее своим особым существованием систему фантастической философии.|Оригинал=}}
{{Q|... у научных открытий мало общего с жеребьёвкой, а замки, за которыми хранится атомная энергия, — вовсе не разновидность кодовых амбарных замков, ключ к которым можно подобрать только благодаря невероятно малоправдоподобной и счастливой случайности, одной, скажем, на миллиард попыток. Совершенно ясно, что даже если б все физики, сталкивающиеся в тридцатых годах с явлением уранового распада, покончили с собой, то овладение атомной энергией сегодня было бы уже свершившимся общеизвестным фактом. Эта закономерность относится не к одним лишь нуклеарным явлениям, но распространяется вообще на все сферы научных исследований. Новые и крупные открытия становятся возможными, когда совокупность информационных фронтов науки подходит к ним достаточно близко; конечно, первооткрывателями оказываются люди исключительно проницательные, но их временное отсутствие не сводит вероятность открытия к нулю, а лишь малосущественно, если смотреть на это с исторической перспективы, меняет дату его свершения.|Оригинал=}}
 
::''Далее Лем рассуждает почти исключительно о романе Стэплдона «'''[[Последние и первые люди]]'''»''
 
{{Q|У книги целых три предисловия, как бы три предваряющих линии обороны дерзкого мероприятия. Я прекрасно понимаю потребность высказать что-то в своё оправдание, обрисовать с учётом «калибра» проекта. Однако в конечном счёте значение имеет только сам текст произведения. Как целое, картина эта представляет собою несомненное достижение при всех, даже самых серьёзных замечаниях, которые она вызывает. Соответственно сгруппированные батареи критических орудий вот-вот откроют огонь снарядами этих замечаний. Однако сила их критики текста, хоть и обоснованная, всё же не отменяет того факта, что Стэплдон дал нам достаточно информации, чтобы она могла сойти за первую попытку разведки — ценной не столько и не только литературно. Я бы даже сказал, что литературные достоинства этой большой книги отступают на второй план по сравнению с теми, которые действительно особенно интересовали автора, назвавшего во вступлении свой труд попыткой сотворения мифа. Что до меня, то я предпочёл бы это слово заменить другим и охарактеризовать произведение как модельный проект, которому необходимо приближением, опирающимся на уровень достигнутых знаний, чрезвычайно скупых по сравнению с поставленной задачей, охватить неведомое количество фактов. Это означает (а авторское намерение неплохо совпадает с такой интерпретацией), что творец действительно не собирался (и не мог) ставить прогноз на миллиарды лет! Задача совершенно нереальная. Значит, речь идёт о некоей фантазии. Но о фантазии такой, которая всё известное, пусть даже и факультативно, учтёт и, сверх того, своими структурными свойствами, своим размахом, то есть информативной разнородностью, попытается сравняться с неведомым оригиналом. Всё выглядит так, словно, зная лишь, что где-то стоит самый большой, прекрасный и удивительнейший, нежели всем нам известные, дворец, пытались «повторить» его работой воображения. Конечно, задача невыполнимая. Взаимоподобие нашей модели и неведомого дворца, возникни оно, было бы просто чудом. Но интуитивно мы всё же понимаем, что коробку спичек, сто кубиков сахара, игру из кубиков нельзя считать снаряжением, достаточным для того, чтобы попытаться мысленно повторить достигнутое. Что вначале нам следует в одной точке собрать изображения всех произведений архитектуры, все книги о строительстве, каталоги строительных материалов, картины величайших мастеров, изображающих небесные замки и райские здания, все виды металлов, стекла, руд, палитры красок, копии органических конструкций, фотографии и разрезы цветов, стеблей, деревьев, камней, кристаллов, чтобы мы наконец сообща могли приступить к размышлениям о том, как, загрузив всем этим воображение, приняться за дело. Вероятно, мы создали бы что-то мизерное и уж наверняка иное по сравнению с оригиналом, но не исключено, что масштаб нашего предприятия окажется в какой-то не дурацкой, не глупой пропорции относительно Неведомого Гиганта.|Оригинал=}}
 
{{Q|<Согласно сюжету,> спустя сотни миллионов лет другая видовая разновидность человека, на другой планете Солнечной системы, благодаря очередному приросту знаний поймёт, что между уровнем психокультурного развития планетарной цивилизации и гравитационным полем возникает причинно-следственная связь. Так вот, не в том дело, действительно ли между явлениями психологического и гравитационного порядка существует какая-то связь. Вероятнее всего, ничего этого нет. Но такое утверждение при наших теперешних знаниях имеет совершенно непроверяемый характер: оно полностью выходит за пределы самых смелых предположение науки вместе с философией, поэтому удивляет, однако некомично, несмешно. И именно эта необычность идеи, поражающая нас, составляет её модельную ценность. В наше время мы были свидетелями возникновения моста, перехода между отраслями, до того взаимно изолированными, — термодинамикой и логикой; этот переход обнаружила теория информации. Так вот сенсационных открытий, конечно, не таких, как связь тяготения и информации, но такого же порядка, такого масштаба можно от будущего ожидать, особенно если говорить о неизмеримо отдалённом будущем. Ведь литературное произведение не может ограничиться голословным утверждением, мол, будут сделаны открытия, которые потрясут фундамент современного знания. Оно должно оперировать конкретами; поэтому фиктивная связь, ставящая движение Луны в зависимость от комплексного уровня развития цивилизации, представляет собою образную демонстрацию неведомого и непредвещаемого; это акт примирения читателя с загадками — что уже не подлежит сомнению, — ожидающими нас в далёких тысячелетиях. С идеями такого рода все обстоит достаточно тяжко; <…> они должны иметь не сказочную структуру, а причинную, которая зиждется на обнаружении связей между ранее раздельно стоящими явлениями.
Приведённая мысль Стэплдона может нравиться, может не нравиться: современному физику, быть может, она покажется бессмысленной. Но необходимо понять, что если б какой-либо показанный здесь замысел казался нам осмысленным как гипотеза, если б мы могли принять его без сопротивления, то он не обладал бы той ценностью модели, которую разрабатывает писатель. В такой точке произведения должно появиться что-то такое, что как раз с позиций теперешних знаний и есть абсурд, но что непременно будет формальным аналогом (как связующая структура) того нонсенса, каким посчитал бы логик восемнадцатого столетия концепцию логики без принципа исключенного третьего или классический физик — понятийные основы квантовой механики. Дело в том, что будущее должно быть средоточием невероятных богатств разноформенных явлений и фактов, богатств, которые мы не приняли бы без сопротивления, если б перед нами появился чудесный гость из ХХХ или LXX века и вещал бы только голую правду о том, что произойдёт в будущем.|Оригинал=}}
 
{{Q|Произведение монументально, хотя, если разрезать его на небольшие составляющие части, соответствующие историям отдельных типов культуры и типов людей, которые их создавали, то ни одна из них как изолят не заслужила бы особо высокой оценки. Тут мы имеем дело со своеобразным явлением, сводящим — относительно — на нет качество строительных кирпичиков совокупностью, из них возникающей, при условии, что эта совокупность достаточно велика. <…> Поэтому и то, что отдельные фрагменты, из которых складывается произведение Стэплдона, требуют критической, зачастую уничижительной оценки, что они поражают неправдоподобиями, приходит на ум только тогда, когда знакомишься с ними отдельно, образуют непрерывную цепь, протянувшуюся на миллионы и миллионы лет, они прежде всего создают ощущение гигантских пространств и исторического времени, перемещения в нём и исчезновения целых огромных формаций, так что всё детальное, что, вообще говоря, можно было бы подвергнуть сомнению, представляется по мере продвижения по книге все менее существенным по сравнению с целым, вырисовывающимся из него.
{{Q|.Самым неудачным можно, пожалуй, считать начало, поскольку, оттолкнувшись от тридцатых годов, Стэплдон ринулся в описание ряда войн, вначале европейских, потом глобальных, из которых спустя триста лет после Первой мировой войны возникает объединенная, то есть американизированная планета. Если даже умолчать о том, что самым миролюбивым, культурным и переполненным духом гуманизма государством сороковых годов нашего века он «обозначил» Германию, то особо шокирует проявленное им невежество в области точных наук. <…> <некоторые его> утверждения к лицу лишь человеку, просто-напросто не понимающему механизм научных открытий; у научных открытий мало общего с жеребьёвкой, а замки, за которыми хранится атомная энергия, — вовсе не разновидность кодовых амбарных замков, ключ к которым можно подобрать только благодаря невероятно малоправдоподобной и счастливой случайности, одной, скажем, на миллиард попыток. Совершенно ясно, что даже если б все физики, сталкивающиеся в тридцатых годах с явлением уранового распада, покончили с собой, то овладение атомной энергией сегодня было бы уже свершившимся общеизвестным фактом. Эта закономерность относится не к одним лишь нуклеарным явлениям, но распространяется вообще на все сферы научных исследований. Новые и крупные открытия становятся возможными, когда совокупность информационных фронтов науки подходит к ним достаточно близко; конечно, первооткрывателями оказываются люди исключительно проницательные, но их временное отсутствие не сводит вероятность открытия к нулю, а лишь малосущественно, если смотреть на это с исторической перспективы, меняет дату его свершения.|Оригинал=}}
 
{{Q|Сплошной чередой недоразумений оказывается возникшая после 2500 года культура американизированной планеты.|Оригинал=|Комментарий=о главе IV}}
 
{{Q|... самоосмеянию может подвергнуться вообще любой прогноз, который, исходя из современности, пытается детально, с датами и фактами, предвидеть ход предстоящих событий, думаю, Стэплдон совершенно напрасно детализировал то, что выглядело бы гораздо симпатичнее, не будь оно подвергнуто детализации,..|Оригинал=}}
 
{{Q|Трудно признать «законом движения» либо «законом формирования истории» тип многомиллионолетних колебаний, которые, по Стэплдону, оказываются принципом планетарного существования. Эти колебания имеют апериодический характер. Существенно в нём то, что очередные цивилизации постепенно и с великим трудом вырываются из примитивного хаоса, после чего взбираются на вершину, с которой падают; причём фазы подъема разделены гигантскими провалами, {{comment|«dark ages»|тёмными веками (англ.)}}, эпохами тьмы, насилия и хаоса, в которых все слои достигнутой культуризации полностью срываются, оставляя голый остов, порой некую гладкую косточку одних лишь биологических свойств Человека. Однако же более детальное исследование как механизмов подъёма, так и гибели показывает, что и триумфы и поражения вызываются не всегда одинаковыми причинами. То есть у Стэплдона все изображено не так, будто следующие одна за другой цивилизации рождались, созревали, а затем старели в соответствии с единообразной группой законов, соответствующей, например, законам, управляющим онтогенезом живого организма, который, рождаясь, приносит с собой в мир неизбежность сенилизации и смерти. Цивилизации Стэплдона не обладают неуничтожимо встроенными задатками гибели, их «кончины» — всегда результат чисто статистических, лотерейных явлений, то есть не поддаются предетерминации.|Оригинал=}}
 
{{Q|Его марсиане, пожалуй, самые оригинальные «чужие» во всей научной фантастике. Это гигантские агрегаты, подобные туману, сгущающемуся в полустуденистые облака, построенные из субмикроскопических капелек; они — вопреки людям — не обладают психической индивидуальностью <…>, однако являются существами с «групповым сознанием», по-своему разумными и даже обладающими «собственной метафизикой». <…> (я в них вижу как бы почтение, оказанное Стэплдоном своему великому земляку, автору «[[Война миров|Войны миров]]», но и скрытый в этом почтении сопернический вызов, поскольку Стэплдон действительно противопоставил уэллсовскому прототипу марсианина модель более удивительную, то есть более далекую от всех прежних «измышлений).|Оригинал=}}
 
{{Q|... для миллиардолетней футуристики уже нет никаких разумных пробабилистических критериев достоверности, а есть лишь различные вкусы и в соответствии с ними действующая интуиция.|Оригинал=}}
 
{{Q|... историософов [[w:en:Social cycle theory|«циклической школы»]] объединяет принципиально неэмпирическая позиция: если б они наблюдали за домашней хозяйкой, у которой однажды кулич не получился потому, что яйца были несвежими, во второй раз — потому, что она положила слишком мало дрожжей, в третий — потому, что в духовке погас огонь, в четвёртый, когда все домочадцы заболели желудком и некому было отведать изумительного кулича, то они сказали бы, что речь идёт о циклах, вызванных законом высшей неизбежности — как такой исторической Непременности, которая распоряжается выпечкой всех возможных сладостей. А меж тем всё дело в том, что стабилизация выпечки, как и цивилизации, требует синхронного построения гигантского количества разнородных факторов, и нет никакого Единого Исторического Закона ни куличей, ни цивилизаций, который бы a priori и навечно сделал ненужным регулирование и успех в обеих сферах.
Реестр научно-технических идей Стэплдона поразителен. В книге, задуманной в тридцатые годы, мы находим и высвобождение ядерной энергии, и создание астронавтики, дальше — разновидность кибернетики в виде создания Больших Мозгов, которые следовало бы назвать бионическими системами (соединение живых тканей с синтетическими системами), затем приходит черед широко поставленных автоэволюционных мероприятий: так, Пятый Человек уже полностью запроектирован теоретически, а потом «изготовлен» именно Большими Мозгами. Сверх того, мы обнаруживаем Тайну в виде «сопряжения информации с гравитацией» и, наконец, «путешествие во времени», поскольку, как об этом говорится уже в предисловии, у книги два автора: истинный — один из последних людей, который, умея духовно отступать во времени, превратил Стэплдона лишь в информационный передатчик.
Однако, поскольку все эти откровения растянуты в воистину астрономическом времени, сопоставление книги с реальностью даёт поразительный баланс: разделённые пучинами веков и протяжённостями в миллиарды лет, в ней реализуются такие открытия и действия, большинство которых мы либо уже осуществили полностью (атомная энергия, кибернетика), либо положили им начало (усилитель интеллекта, глобальная автоматизация, овладение источниками звёздной энергии). Произошло это в микроскопически короткое время по сравнению с тем, которое установлено романом. Эти отрезки соотносятся в пропорции: несколько десятков лет к двум миллардам! Если к сказанному добавить, что благодаря достижениям биофизики и открытию кодов наследственности мы подошли к порогу автоэволюционных действий, которые сегодня никто фантастикой не может уже считать, что создание баз на планетах предполагается в пределах нашего столетия, то мы увидим, как за полвека исчерпалось до дна содержание такой фантастической картины, которая, по мысли автора, должна была бы заполнить миллиардолетнее пространство бытия. А то, что книжка предвещает, но что ещё не осуществлено, всеми однозначно признаётся фиктивным (например, путешествие во времени).|Оригинал=}}
 
{{Q|... мне кажется, что предвидение возможных культурных формаций есть задача ещё более сложного порядка, <чем технический прогноз>. У необходимой для этого изобретательности нет ничего общего с техническим воображением: я вижу здесь два возможных конструктивных подхода: либо скорее экспериментальный — построение культурной совокупности в соответствии с определённой серией историко-технологических изменений, трансформирующих исходное состояние в конечное, либо апроиорное, когда уже на входе располагают как бы готовой концепцией человека и в соответствии с нею выбирают варианты аксиологически осуществимых культур. Впрочем, оба не исключают наличия своего рода слагаемых культур, как законов композиции, которые всегда должны выполняться. Но подход первого типа позволяет считать пространство построения культур открытым, поскольку научно-инструментальный фактор вводит в общественные системы всё новые типы изменений и помех, которым не могут в достаточной степени соответствовать коллективные реакции, извлекаемые из их закрытого множества. Второй же подход легче приводит к определённым циклическим сериям, поскольку, исходя из придаваемых им исходных положений, «сущность человечества» есть некая генеральная постоянная всех социально возможных метаморфоз.
Говоря о таком типе фантастического конструирования, мы выходим за рамки существующей сейчас научной фантастики. Эта фантастика добавила к каталогу технических идей Стэплдона не один курьёз. Тем не менее я не могу согласиться со словами, которыми [[Брайан Олдисс]] в 1963 году предварил издание труда Стэплдона<ref>''Introduction'' by Brian W. Aldiss (1962) // Olaf Stapledon, ''Last and First Men'', Penguin Books, 1963.</ref>, сказав, что идеи этой книги получают отражения в лучших текстах современной научной фантастики. А ведь после Стэплдона никто в сфере культуротворчества не обращался к комбинаторике; вакуум на этом поле абсолютный, если учесть, что даже контуров такой задачи никто не обрисовал, так, словно перестали отдавать себе отчёт в её существовании.|Оригинал=}}
 
{{Q|Типичным футурологическим достижением в фантастике является пророчество, касающееся технических открытий; однако кому из пророков удавалось когда-нибудь угадать вероятность усложнения общественно-цивилизационного характера, вызванного изобретениями, которые он столь удачно предсказал? Чаще всего такие предсказания раньше сопровождались оптимистическим и совершенно ложным мнением, будто данное изобретение, был ли им воздушный шар или космическая ракета, мгновенно откроет перед человечеством дорогу к периоду гладкого мирного сотрудничества. Как же контрастирует такая благородная, но опытом опровергнутая наивность с «прикидками» Стэплдона, который показывает, как Третий Человек, путём «жизненного искусства» пришедший к удачному манипулированию природой наследственности, столкнулся с проблемой автоэволюции, и как эта проблема оказалась вопросом политического характера. Стэплдон удачно угадал по крайней мере некоторые антиномии автоэволюционных решений, например, стоит ли вновь конструируемого человека «специализировать» или же «обобщать», стремиться ли к повышению его разумности или же к гармоническому усилению всех исторически данных свойств, «приглушать и давить» в человеке все, что является звериным наследием или же из животного элемента создавать функциональный противовес духовному и т. п. Сама мысль о том, что такие вопросы и вытекающие из них столкновения позиций можно найти в современной научной фантастике, каждому, знакомому с нею, покажется просто бессмысленной. Никто в ней таких вопросов не только никогда не поднимал, но даже как бы не замечал возможности их сформулировать. И это — продолжение стэплдоновской традиции? А ведь речь идёт не о какой-то мелочи, а об инструментальном продолжении наиблагороднейших аксиологических споров философии человека, берущих начало ещё в древнейшем прошлом рода человеческого. Если некогда лишь ломали головы, теоретически рассуждая, в чём следует усматривать вершину человеческих ценностей, то реализация автотрансформационных возможностей придаёт этим академическим проблемам горячий привкус решений, которые следует обязательно принимать, поскольку отказ от каких-либо автотрансформационных действий тоже ведь является актом выбора, то есть признания существующей модели Homo идеальной и поэтому немодифицируемой. Ибо всякий раз, когда дело доходит до значительного прироста знаний, нас не только покидает состояние предыдущего бессилия в отношении конкретных явлений, но одновременно появляется оперативная свобода, напоминающая гигантское распутье, и проблема неизбежного выбора означает такой перевод социальных стрелок, что её последствия могут, возможно, ощущаться тысячелетиями.
В своих наиболее смелых и лучших опытах научная фантастика гротескно, насмешливо либо всерьез экстраполирует существующие цивилизационные тенденции, но на том и останавливается;..|Оригинал=}}
 
{{Q|У Стэплдона имеется чёткая личная концепция человека и человечества. Он не формулирует футурологической гипотезы, но пишет псевдоисторию, задуманную так, чтобы она демонстрировала его идею многократным показом; его человек оттиснут в пульпе многомиллионолетних событий, он — лейтмотив произведения, всегда одинаковый, хотя и возвращающийся всякий раз в другой ипостаси и в новой инструментализации. Отдельные типы (Человек Первый, Второй, Третий и последующие) соотносятся меж собой определённым образом, который следует не только из чисто разнородностного расчёта («приключения того-то и того-то типа уже описаны, значит, надобно ввести совершенно „иное“), но который подчинён изначальной идее; впрочем, она местами проступает совершенно чётко, например, в окончании, где Последний Человек говорит, что он в гораздо большей степени, нежели кто-либо из его предшественников, одновременно и животное, и человек. Поскольку элемент культуризации и социализации никогда не уничтожает (в соответствии с концепцией) элемента биологического, постольку гармония возникает как состояние (переходное) именно их антиномной уравновешенности. Человек, ничего в себе не приглушая, не затаптывая, не насилуя, обретает экзистенциональную полноту. С такой концепцией можно соглашаться или нет — это вопрос личный, но когда мы переходим к постэплдоновской научной фантастике, то видим, что она не создала вообще никакой концепции человека, так что в этом смысле с ней вообще не о чем дискутировать. Это было бы столь же неумным недоразумением, как спор с [[Агата Кристи|Агатой Кристи]] об образце личности на примере знаменитого детектива мсье [[w:Эркюль Пуаро|Эркюля Пуаро]].
Научная фантастика американцев часто питается крохами, выклёвываемыми из труда Стэплдона: действительно, некое «эхо», этакое «продолжение» его произведения в ней можно найти. Но если научная фантастика выходит за рамки этой книги, то не в сторону философии человека; стоит ли распространяться о значении подобной сдержанности? В любой отрасли ученики обязаны помнить о мэтрах для того, чтобы превосходить их. В сравнении с этой книгой, созданной почти сорок лет назад, вся научная фантастика — один сплошной регресс. Она не вступила с этим произведением в полемику, не занялась её восхвалением, не пыталась ни продолжать её, ни превзойти; это произведение, на которое с тихим удовлетворением ссылается Брайан Олдисс, должно быть укором совести каждого, кто укрепляет культурный вес научной фантастики. Я считаю, что проблема достаточно серьезна, дабы над ней задуматься. Миллионами страниц разрослась фантастика после Стэплдона, но ни биоэволюционный в его аксиологическом понимании, ни социоэволюционный мотив не были ею подвигнуты на высоту онтологических проблем и решений;..|Оригинал=}}
 
{{Q|Принцип соединения противоположностей, из коих состоит субстрат человечности, у обоих писателей представлен очень по-разному. У Борхеса единство противоположностей всегда размещается на локализованной внутрикультурно оси комбинаторики: его еретик и святой, его скотина и поэт, его предатель и герой гармонично сливаются в единое целое только в непроницаемом взгляде Бога; но и Бог, и Культура для него — совокупность бытия, в пределах которого можно осуществлять произвольные операции, однако никогда из этого круга не выйти. Стало быть, целостность бытия представляется ему тайной в мифическом понимании, такой, которую можно лишь издали комментировать притчами, но нельзя понять; и любой дискурсивный подход только отдаляет от неё. Для Стэплдона же науки — это вестники элементов правды, хоть и фрагментарной, и лишь апроксимирующей; его повествователь размещен над культурой — позиция для Борхесова рассказчика невозможная. Кроме того, имеются, конечно, огромные различия в тональности: принцип Борхеса — иронично-эстетичная и поэтому скорее развлекательная комбинаторика, в то время как у Стэплдона — патетически-романтичная (и поэтому более отмеченная знаком неубеждённости). Конечно, Борхес — тончайший мастер-миниатюрист, ловкий художник фразы, гравирующий её сути, чтобы приоткрывать в них укрытые уровни и второе дно; Стэплдону же, наваливающему лопатой краску на гигантское полотно, далеко до такого овладения лексическим материалом, и его порывистый монументализм порой становится штукатурным или соседствует с мелодраматическим китчем. И однако можно обнаружить их родство на уровне, до которого обычная научная фантастика недотягивает. Поэтому надо считать глупейшим недоразумением то, что современная критика Борхеса почитает, а о Стэплдоне вообще умалчивает. Нероманная, а эссеистическая форма сделала из книги Стэплдона произведение, оказавшееся как бы вообще вне пределов литературы, поскольку во времена её возникновения фантастическое эссе было искусством внероманным, а когда роман его поглотил, то оказалось, что его уже поздно возвращать и реабилитировать. Роман остался как бы за дверями, ранее захлопнутыми так плотно, что англосаксонские критики литературы не упоминают о нём даже в библиографических примечаниях. Вот чистейшей воды случай триумфа лотерейно-статистического фактора в критике и истории литературы. Я думаю, если б Стэплдон больше занимался историей науки и физики и меньше читал [[Освальд Шпенглер|Шпенглера]], то его произведению это пошло бы только на пользу. Но и так оно — труд высочайшего класса, поскольку демонстрирует чудовищную диспропорцию произвольно разросшегося человеческого усилия по сравнению с безмерными просторами Космоса, опекающими исторические потуги, так как честно подчиняет человеческое бытие всем реальным силам биологии, климата, геологии, и, наконец, потому, что показывает исторический генезис и относительность всяческих норм, кодексов, догм и ценностей. На этом произведении, полном скрежета и скрипа, лежит какой-то отсвет правды, который не позволяет ни забыть о нём, ни поместить в ряды многочисленнейших произведений «научной фантастики».
Когда Стэплдона ещё читали активно, он, пожалуй, самым несправедливым образом на свете заслужил о себе мнение как пессимист, поскольку грозными богатствами познания обогащал «своё» человечество постепенно, разбрасывая сокровища из ящика Пандоры достаточно равномерно на миллионолетия, <…>, ибо, как мы это видим уже сейчас, сундук-то раскрылся чуть ли не до дна над двадцатым веком, и одному поколению приходится волей-неволей выстоять под лавинами данайских даров, под тяжестью которых у Стэплдона сгибаются тысячи поколений. Судьба в трактовке Стэплдона больше похожа на статистический фактор, властелина всех возможных эволюций, нежели на некое «имманентное» зло истории или человеческой природы. Он показал будущее как накаты гигантских миллионолетних волн, которые, вздымая культуры, кидают их во тьму руин каннибализма; эта множественность поражений вызывает максимальное неприятие, но надо учитывать, что случаются они по сути дела невероятно редко. Нет также — что, пожалуй, справедливо — никакой однозначной связи, никакой явной корелляции между «уровнем» очередных культур и «глубиной» бездны, в которую они низверглись; порой человек сам уничтожал свой быт, но чаще это свершала слепая космическая флюктуация, вроде вспышки Новой, падения Луны, вторжения марсианских облаков. Так что Человек Стэплдона — не автодеструктивно зловредная бестия и не титан, топчущий галактики; он постоянно избыточен, наделён потенциями, лишь малую толику которых может реализовать каждая конкретная историческая формация. Потрудился этот человек недурно, коли строил все, какие только возможно, типы культур: и прометейские, и аполлонские, и дионисийские — все эти культурные соцветия, сколько бы раз они ни уничтожались, обнажают жёсткое ядро хромосомной энергии, которая, слепая, непобедимая экспансивностью эволюции, заново начинает тот же самый процесс; таким образом, Человек Стэплдона — существо постоянно стремящееся в Космос и периодически сдерживаемое Космосом в этом усилии. Это выражено словами: «Звёзды создают человека, и звёзды его убивают<ref>Слова из эпилога романа.</ref>».|Оригинал=}}
 
{{Q|Особенно сомнительным в столь целостно уже рассматривавшейся конструкции мне кажется то, что «исторический поршень» непрестанно доходит до самой обнажённой биологической сердцевины человечества; ведь ни один из очередных великих регрессов не ограничивается тем, что сдирает лишь часть культуризационных оболочек, но уничтожает все; отсюда социоэволюционная цепь не выглядит единым рядом, а образует ряд изолятов, связанных лишь наличием хромосомной нити наследственной и одновременно эволюционной передачи. В этой «глубинности» сегментации исторических перипетий я вижу влияние, которое Шпенглер оказал на Стэплдона; однако следует отметить, что приятие принципа иной, нежели окончательной, инволюции вида при катаклизмах, то есть сохранение непрерывности потока цивилизационных изменений, свело бы на нет необходимость написания этой книги, ибо взлёт, который экспоненциально следует из такой предпосылки, попросту превышает возможности творческого мышления. Это означает, что если отдалённым предназначением человека является вовсе не трагедия, то мы, как предсказатели, не можем предложить иных, кроме трагичных, свойств экзистенции — если речь вести, конечно, об очень далёком будущем. Потому что трагедию даже весьма далекоотстоящих от нас в цивилизационном и культурном отношении существ мы всегда можем понять, а вот бытие будущих поколений, тотально по сравнению с нашим перетрансформированное, если б даже его удалось показать, оказалось бы для нас непонятным шифром.
Закономерность цивилизационной динамики, которую сегодня уже нельзя не замечать, состоит в показательном темпе приростов инструментальной эмпирии; и только аннулированию действия этого закона или же тому, что от него он просто отмахнулся, стэплдоновская картина обязана своей специфической форме и своей ритмичностью, так как исторический ход часов Стэплдона всё время постоянен и дистанции, отделяющие пирогу от парохода, примерно такие же, как промежутки между нарождением зачатков биотехнологии и её последующим автоэволюционным использованием. Так вот, равномерность хода всех таких открытий попросту ложна, пожалуй, для всех времен и миров; техноэволюция представляет собою независимую переменную прежде всего потому, что её темп кореллируется количеством уже обретённой информации, причём явление экспоненциального ускорения следует из проникновения в «гибриды» элементов информационного множества. Конечно, местами, в которых происходит столь плодотворное скрещивание, являются человеческие умы, поскольку сложенные стопкой энциклопедии произвольного содержания сами по себе ничего не создают, однако умы эти — как бы места именно неизбежных информационных встреч, тем более энергетически плодотворных, чем большие количества эмпирической информации будут в них участвовать. <…> Человека сформировали миллионолетние бои за удовлетворение жизненных потребностей внутри едва лишь зачаточно осваиваемых окружений. Вдоль всей антропогенетической дороги он точно так же боролся на протяжении тысяч лет, прежде чем осознал основополагающее свойство своего экзистенциального положения, чтобы дать ему название; необходимость труда, мускульного и умственного усилия не покинули нас ещё и по сей день. Но когда в результате таких усилий возникают автоматизированные технологии даже в их зачаточном состоянии, то тяжкая борьба с естественными противостояниями и работа, выбивающая из окружающей Среды материалы и порядок, необходимые для поддержания личного и общественного существования, начинают мыслящему существу казаться усеянной препятствиями переходной зоной, кою необходимо преодолеть для того, чтобы попасть на порог мира вечного спокойствия, идеальных свершений, то есть бесповоротно отброшенных в прошлое битв и трудов.
Такая картина притягивает, пока она достаточно малореальна, чтобы к ней можно было серьёзно отнестись; лишь, пожалуй, в нашем веке появились мыслители, усомнившиеся в её идеальной безмятежности. Раньше она просто казалась утопией, сегодня же к ней можно относиться как к состоянию если даже и достижимому в принципе, то на практике не заслуживающему воплощения.
Мы ещё не научились мыслить в обстановке истинной свободы, поэтому втайне предпочитали бы, чтобы такой автоматизированный рай был неосуществим — не по собственному решению человека, но скорее из-за неизбежных, то есть неуничтожимых свойств самого мира, присущей ему структуры. Однако поскольку человечество — за исключением немногочисленных избранных — всегда страдало от неудовлетворенности и недоедания, постольку их идеально симметричная противоположность в виде чрезмерного обилия всевозможных благ, только того и ждущих, чтобы их поманили, — кажется (во всяком случае, наивному человеку) Землёй Обетованной. Поэтому абсурдно нелогичной представляется вероятность того, что спустя столетия борьбы за реализацию (техническую) жизненных облегчений можно ожидать в грядущих столетиях — технического (возможно) усложнения того, что уже чрезмерно было облегчено до состояния всеобщего благоденствия. Такая картина почти повсеместно пугает, но не проявляется резко и первопланово, потому что размеры неравностей на планете пока ещё не уменьшаются; поэтому всегда можно считать, что это всего лишь не поддающаяся реализации утопия. Однако если мы в порядке осторожного оптимизма примем, что не всё — в смысле человеческих судеб — окончится в ХХ или XXI веке, то поймём, что неизбежно должны будут свершиться акты глобального регулирования сфер, до сих пор управляемых одной только стихией (например, демографический прирост, международные контакты, отношения между наукой — поставщиком эмпирической информации — и технологией как реализатором этой информации, то есть звеном, воплощающим в жизнь и распространяющим инновацию, разработанную теоретически). Поскольку после превышения некоторого уровня цивилизационной сложности места для стихийного самоконтроля процессов уже нет, постольку спонтанность и стихийность внутри структуры с очень высокой сложностью — это динамит, поставленный на огонь. Ведь человек, как рациональное существо, не может строить рай в соответствии с инстинктивными рефлексами, свойственными плодовой мушке. Такая мушка сориентирована на максимальное размножение, и если б ей удалось преодолеть преграды, тормозящие результативность такого размножения, то за один летний сезон земной шар покрыли бы толщиной в милю брюшка так расплодившегося мушиного стада и они заслонили бы тучами Солнце, уничтожили растительность, отравили воды. Таков и был бы конец этого «идеального рая» мух, которым дозволили размножаться так, как это позволяет встроенная в них экспансивная биологическая потенция. Все это было бы следствием разрыва тормозящих, отрицательных обратных связей, регуляционно, то есть уравновешивающе направленных на целостность экологической иерархии в биосфере. А поскольку невозможно разрывать существующие в биосфере именно такие регуляционные петли и в то же время не считаться с последствиями подобного акта, то таковой процесс предоставляет новые свободы, неразрывно сросшиеся с новыми необходимостями (принятия регуляционных решений). Коли же возникает ситуация свободы, то прежде всего она означает одиночество: уже нельзя спрашивать природу о соответствующем направлении выбора и поведения и нельзя положиться на автоматизм техноэволюционных градиентов, поскольку это означало бы выход из заточения элементарных потребностей и переход в неволю того, что должно было лишь удовлетворять эти потребности. Техноэволюция, отпущенная на свободу, агрессивна: вначале появляется табакерка для носа, а вскоре оказывается, что для более совершенной — автоматической — табакерки лучше подошел бы не человеческий, а уже какой-то другой нос<ref>«Не нос для табакерки, а табакерка для носа» — польская поговорка.</ref>, тоже наверняка «автоматический», но поскольку мы не кролики, зачарованные глазами змеи, постольку нет никаких причин, которые заставили бы техноэволюцию играть по отношению к нам именно роль такого «очарователя», а мы должны были бы позволить ей взять нас за горло. Отсюда необходимость решительного обращения к имманентности культурных ценностей (и отсюда же кризис, вызванный тем, что техноэволюция, заменяющая ценности на удобства, есть не что иное, как короед, подтачивающий и разрушающий культуру).
Но всего этого Стэплдон вообще не замечал. Ведомое его чуткой рукой повествование ни разу не доводит до «техноразнузданной эскалации», и гедонизм никогда не угрожает его обществам. То есть антиномию бытия он видел в чём-то другом, не там, где могли бы её разместить многие современные мыслители. Не в парадоксе голода, чрезмерное удовлетворение которого поворачивает к вожделенному будущему. Он не заметил коварного шанса «технически забаюкивающего рая», который лишает человека разума, когда принимает на себя труд умственный после того, как принял физический. Нет. Противоречие он усматривает в экспансивности и её неизбежных вывихах; чем выше сумеет человек забраться, тем ужаснее грохнется на дно, с которого с таким трудом выбрался. Стагнация ему никакая не угрожает, поскольку он обречён на вечную борьбу. Значит, он — Сизиф, к тому же Сизиф одинокий, которому не дано установить контакт с каким-либо иным разумом (почему — легко понять: такой контакт должен был бы нарушить принципиально трагическую картину). Стэплдон не видит в человеке существа, которое могло бы постоянно подчинять себе историю, овладеть ею так, чтобы она стала чем-то вроде глины в руках мастера. Человек со своей историей управиться до конца не может, она непременно на склоне долгого цикла подомнёт и раздавит, чтобы он ушел во мрак, из которого выглянет через миллиард поколений, озверев от прозябания, заполненного поражениями; чем для Антея была Земля, тем для такого человека будет возврат в лоно биологии, которую он периодически покидает в результате культурных подъёмов. Это эстетически очень перенасыщенная картина, напоминающая идеал [[Райнер Мария Рильке|Рильке]] — существо, результатом роста которого является {{comment|«der Tiefbesiegte von immer Grösserem zu sein»|Быть наголову разбитым вечно превосходящими силами противника (нем.)}}. Ибо, действительно, для того чтобы справиться со всё выше взбирающимся человеком, Природе приходится использовать постоянно усиливающиеся, прямо-таки астрономических масштабов флюктуации в качестве инструмента уничтожения: вначале достаточно неумения манипулировать новой формой энергии, потом — нашествие живых существ, далее — падение Луны, наконец, всё Солнце вынуждено превратиться в Суперновую, чтобы удар не смогла парировать даже ультимативная цивилизация! Но когда мы именно так размещаем вмешивающиеся факторы, то наконец замечаем их — во всей приведённой серии — нелотерейный характер, а одновременно и план действия, которому подверг писатель историческую фикцию. Мы не можем противопоставить такому прогнозу никакого другого, который обладал бы явно более высокими познавательными качествами. <…> Стэплдон аннулировал реальный фактор экспоненциального подъёма, который сводит на нет далекоидущие предсказания; с данной минуты невозможно увидеть ничего, что располагалось бы за пределами XXI века.|Оригинал=}}
 
{{Q|Предсказания утрачивают последнюю силу на расстоянии восьмидесяти или ста лет от настоящего времени: далее — только мрак, нераспознаваемая темнота будущего, а над нею — один знак, один выразительный, также нами не расшифрованный, но тем сильнее выделяющийся во всей громаде непостижимого, а именно — [[w:Молчание вселенной|Silentium Universi]]. Ибо Галактика не заполнена цивилизационными излучениями, она не кишит вспышками астроинженерных работ, а должна бы, если бы хоть какой-нибудь тип инструментальной показательной ортоэволюции был законом психозоиков в измерении Космоса.|Оригинал=}}
 
{{Q|... львиная часть небывалого, размещённого Стэплдоном в пучинах времени, уже исполнилась, что десятилетия выполнили план стэплдоновских миллиардолетий. Это означает, что осуществляется, собственно, всё, что сорок лет назад можно было ещё представить — при крайнем напряжении воображения. То, что ещё не произошло, мы считаем неосуществлённым, но уже ничто не считаем полностью и окончательно фантастическим — как выдумку. Каждому водителю, который долго и с большой скоростью путешествовал ночью, известно явление мнимого сокращения освещённой части дороги, которая раскрывается перед фарами автомобиля; это пространство, которое выглядит значительным на небольших скоростях, по мере увеличения скорости начинает как бы проваливаться под автомобиль. Что-то подобное происходит с цивилизацией, набирающей взрывную, стремительную скорость движения с той минуты, когда накопленные за столетия запасы информации, как некоторый эквивалент топлива, вдруг возгораются и обеспечивают ускоренный полёт; и в такой ситуации нам ещё более потребны прогнозы, поскольку всё меньшие отрезки времени отделяют точки, в которых нужно принимать соответствующие решения, от точек, в которых уже любые решения могут оказаться запоздавшими, но одновременно уменьшается достоверность предсказаний, особенно долгосрочных. Стэплдон миллионократно недооценил возможности информационного взрыва, его всемирного возведения на престол, проблем второй и третьей промышленных революций (в его картинах нет даже намёка на «роботов»!).
Он показал некую версию человеческой природы и истории человека, причём эта история в её внепредсказательных качествах оказалась, пожалуй, нарисована не без некоторого соответствия. Возможно, её адрес изменится в таком, например, смысле: когда-нибудь это будет произведение, которое написано не о будущем человека, а как раз о прошлом, осуществляя при экстраполяционных намерениях ретроспекцию, а не предсказание. Поскольку возвышению человека здесь постоянно сопутствует рост всяческих недугов, преследующих его. А может, испытание временем выдержат лишь эстетические ценности; это будет не «научно выполненный портрет», а переложение человеческого портрета на язык художественной модели, опутанной моральными ценностями, то есть попытка «свершения акта правосудия человеческому миру». У человека, представленного в этом произведении, Стэплдон старался не отнять ни одного качества и не ампутировал частей «животного наследия», но и не хотел его возвысить, и в этом я обнаруживаю ценность его стоящего особняком одинокого усилия. Пассажиры и даже кучер дилижанса могут позволить себе чуток сладко вздремнуть, а цивилизационным аналогом такой дрёмы являются утопические грёзы, лишенные эмпирического статуса. Но как не может ни сладко, ни горько грезить водитель гоночной машины, внимательно следящий за каждым поворотом шоссе, летящего ему под бешено вращающиеся колёса в зыбком свете фар, так не может такая цивилизация, как наша, удовольствоваться фантастическими картинками, безразлично — розовой ли глазурью или чёрным дёгтем намалёванными. <…> Полное динамическое бездействие такого организма, как многомиллиардное человечество на протяжении десятков или даже сотен столетий представляется невозможным. Такая неподвижность, такая идеальная уравновешенность стаза невероятна, ведь во всём видимом Космосе мы не обнаруживаем ни одного процесса с таким уровнем устойчивости, разве что они действительно очень сложны. Земная цивилизация, как целое, ещё никогда полного стаза не достигала и, вероятно, именно поэтому ещё бытует представление, дескать, это будет некая вершина динамического совершенства, в смысле равновесия, которое, будучи однажды достигнуто, уже продолжится как бы автоматически. Но любая достаточно новая информация, которая приводит к системным переструктуризациям, может нарушить существовавшее до того равновесие, поэтому, если сравнить информативное содержание науки с жидкостью, заполняющей баллон шприца, а введение информации в жизнь <…> с использованием шприца, то мы поймём, что не каждая такая процедура приводит к благоприятным или даже спасительным результатам только потому, что она новая. История науки и технологии учит нас, что в общих чертах удаётся предвидеть лишь немедленные результаты «нового укола», поздние и далекоидущие последствия внедряемых технологий не поддавались, по крайней мере до сих пор, прогнозированию. Отсюда можно сделать вывод о фатаморганном характере картин будущего как рая автоматических свершений, поскольку видение такого погружения в болото гедонистских удовлетворений есть лишь иллюзия. Это очередной акт фальсификации познавательной сути предсказания, вызванный эффектом перспективы, родственный эффекту схождения рельсов на горизонте. И мы, собственно, попадаем во власть миража, поскольку усматриваем в существующих до сих пор тенденциях шансы «потребительской удовлетворенности» и уже представляем себе мир, заполненный техникой, завязанной в замкнутую систему. Но как рельсы в действительности не сходятся на горизонте, так же не идеально тождественны все тенденции вновь возникающих технологий; природа мира, насколько мы её уже знаем, просто совершенно другая, а именно — [[w:Открытая система (теория систем)|открытая]], во всяком случае, как неисчерпаемость возможностей, которые могут постоянно обновляться. Поэтому мы предпочли бы рациональные — антицикличные, невозвратные, неповторяющиеся видения будущего. Грядущее скорее всего не будет повторять прошлого ни в виде точных копий, ни пародийно или трагически усиленных, если только мы сами его не направим на столь ошибочный путь. Предсказывание оказывается всё более сложным занятием, между прочим, потому, что с каждым новым десятилетием поиски в исторических хрониках готовых парадигм для прогноза будут всё более тщетными. Аналогичная ситуация возникла бы, если б мы к некой части биоэволюционного древа пытались применить методы футурологического предсказания, опираясь на строение той части того же древа, которая уже принадлежит прошлому.|Оригинал=}}
 
{{Q|... природа мира, насколько мы её уже знаем, <…> — [[w:Открытая система (теория систем)|открытая]], во всяком случае, как неисчерпаемость возможностей, которые могут постоянно обновляться. Поэтому мы предпочли бы рациональные — антицикличные, невозвратные, неповторяющиеся видения будущего. Грядущее скорее всего не будет повторять прошлого ни в виде точных копий, ни пародийно или трагически усиленных, если только мы сами его не направим на столь ошибочный путь.|Автор=[[Станислав Лем]], «[[Фантастика и футурология]]», книга 2 ([[Фантастика и футурология (книга 2)#От фантастической философии к историософической фантастике. Борхес и Стэплдон|«От фантастической философии к историософической фантастике. Борхес и Стэплдон]]), 1970, 1972}}
 
===Эвтопия и дистопия научной фантастики===
 
{{Q|На библиотеке утопической научной фантастики можно поместить слова: «Было хорошо, стало скверно, будет хуже».
Я считаю, что проблему человеческого будущего можно вполне чётко определить так: автоматизм прогресса, который гарантировал бы всегда благословенные последствия любой техноэволюции, есть фикция, в отношении этого двух мнений быть не может. Перед человечеством открывается уйма возможных путей: многие из них прямо или кружным путем ведут в преисподние, подобные фантастически нарисованным дистопиям. В приливе пессимизма скажем, что девяносто пять процентов открытых перед нами путей развития не ведут никуда. Но то, чтобы все сто их процентов оканчивались в аду, как цели пути, не укладывается у меня в голове. Правда, мир — не материальная машина для производства гигантских массивов счастья, но он и не механизм сатаны, зловредно и умышленно запрограммированный для того, чтобы люди, мучая людей, не могли из этого жернова кошмаров вырваться ни как жертвы, ни как исполнители. Не должны быть обнесены никаким цензурным запретом крайние секторы творчества — то есть «ангельской утопии» и «сатанинской дистопии». Но пусть они образуют два противоположных края пространства, влекущего к менее односторонним строительным работам. <…>Как назвать тот факт, что единственная утопия последних лет, «Дело совести» Дж. Блиша, рисует общество, живущее в гармонии, однако гармония сия есть творение сатаны, с помощью коего он пытается разум человеческий заморозить и оторвать от Бога? Единственная во всём универсуме научной фантастики техническая социальная утопия, да и та как раз заслуживает, если верить Блишу, отрешения от Космоса! Похоже, уже сама вера в гипотетическую возможность создания не палаческого социостаза в научной фантастике становится подозрительной; проявить хотя бы малейшую надежду на неужасный ход земных проблем — значит показаться неприличным. Я не говорю, что постановки такого сюжета действительно в научной фантастике прекратились, а утверждаю лишь, что, лицезрея кучи написанных произведений, её можно воспринимать именно так. Мы должны чётко разделить две традиционно тяготеющие друг к другу проблемы <…>: надо отделить этический аспект социологического моделирования от его чисто предметного, то есть конструкторского аспекта. Ибо интеллектуальная немощь, которая одновременно является и творческой немощью воображения, накидывая на себя тогу морального возмущения скверным ходом земных дел, может ещё проще прикидываться, будто порицательными или идиллическими картинками она исчерпывает всю проблематику предсказания цивилизационных судеб. Так вот, для того чтобы такой вид обороны свести на нет, необходимо вначале любую этическую оценку творческой работы временно прекратить. То есть не следует сразу ставить вопросы и организовывать мысленные эксперименты в чисто моральном порядке, но просто стать эмпириком-строителем, допускающим конструирование миров в соответствии с полным объёмом нашего знания возможных, как обладающих, по крайней мере некой, пусть даже исчезающе малой, вероятностью осуществления. Тогда напрашивается концепция внесения в это тематическое поле методов кибернетического моделирования. Различные типы возникающих межчеловеческих зависимостей, то есть различные типы структур общественного сомножества, когда-либо можно будет исследовать, устанавливая исходные позиции как программу моделируемой социоэволюции, и наблюдать творящиеся в машине процессы самоорганизации, социостатические либо социолитические тенденции, чтобы получить равновесные состояния, искать критические точки социодинамических переходов, отделяющих формацию от формации, многоаспектно анализировать пути движения таких смоделированных обществ, подвергать эти псевдообщественные организмы воздействию различных факторов, нарушающих их равновесие, то есть придумывать несуществующие изобретения и открытия, расследовать результаты их распространения и т. д. Ведь здесь открывается истинный океан возможностей, который сегодня ещё представляется чистой фантазией, но только в том смысле, что ни столь мощных компьютеров, ни соответствующих социомоделирующих программ для них у нас под рукой нет, но ни в коем случае не потому, что речь идёт об исследованиях, невозможных до скончания века.. О шансах такого моделирования я шире писал в окончании русского издания «[[Сумма технологии|Оригинал=}}Суммы технологии]]», там я пытался эту проблему рассмотреть не только как тему для фантастической литературы, но и как один из разделов могущей возникнуть экспериментальной социологии, оперирующей типично кибернетическими методами воспроизведения очень сложных системных эволюций; сегодня уже тем более можно говорить о таких работах, поскольку в их более раннюю и простую фазу мы теперь как бы вступаем, так как определённые зародыши биоэволюционных процессов ныне уже поддаются машинному моделированию.
Но для научной фантастики как раз чрезвычайно характерно то, что фантазия с таким, то есть рационально-опытным типом подхода к общественным феноменам до сих пор не заглянула в неё. Эта фантастика неоднократно позволяла себе всяческие максимально чудовищные аберрации, всяческие формы ужасающих или необычных экспериментов, а вот испробовать таким же манером те структуры, которые могли бы служить более или менее подходящими планетными обиталищами для людей, как-то не удосужилась. Сказанное тем более удивительно, что в вышеупомянутом генеральном подходе скрывается бесчисленное множество литературных возможностей. Достаточно представить себе, например, две параллельные утопии, в которых каждая судит и оценивает другую в соответствии с собственными стандартами; при этом они не должны быть двумя разновидностями общественного ада, а попросту двумя общественными системами, из которых каждая чётко отличается от другой, что тем более a priori правдоподобно, что, как можно сегодня предполагать на основе пока ещё элементарных результатов (взятых вне пределов теории решений, в особенности в соответствии с существованием «[[w:Теорема Эрроу|парадокса Эрроу]]»), не все ценности, которые мы теоретически охотно поместили бы в идеальное социальное жилище людей, совыполнимы действительно. То есть от одних следует отказываться ради того, чтобы добираться до других. Таким поведением, размещающим модели общества в сфере внеадских, внесадистских экспериментов, мы избегаем замыкания в крайнем и одновременно примитивном манихействе. Не только этическое отвращение, скажем это прямо, заставляет авторов научной фантастики изображать будущее в чудовищном беллетристическим опыте, и не только желание явить нам Кассандровы предостережения и напоминания водит их пером. Здесь действует также и инертность ума, нежелание предпринимать смелые поиски, паралич социологической ориентированности воображения, порождающие в сумме моду считать будущее чистейшим кошмаром, лишенным нечудовищных примесей.|Оригинал=}}
 
===Мифотворческое и социологическое воображение===
 
{{Q|... Азимов <в «[[Обнажённое солнце|Обнажённом солнце]]»> явно позаимствовал <идею в «[[Машина времени (роман)|Машине времени]]»> [[Герберт Уэллс|Уэллса]]: подземные земляне — это [[w:морлоки|морлоки]], а [[w:космониты|отшельники]], ведущие в своих «автоматизированных» имениях в «Обнаженном солнце» жизнь квазиаристократов в окружении прислужников-роботов — это [[w:элои|элои]]).|Оригинал=}}
 
{{Q|«[[Клетка для орхидей]]» [[Герберт Вернер Франке|Герберта В. Франке]] в такой же степени оригинальна по замыслу, в какой нудно написана. Её идея, пожалуй, не заслуживала того, чтобы разворачивать её в роман. <…> Заключительная картина книги — «последний предел гедонистической инкапсуляции мозгов», отданных на попечение автоматам, представляет собою крайнее продолжение тенденции, которую можно обнаружить в нашей культуре. <…>
По сути дела, оба направления развития, предлагаемые нам Франке, подобны: различия между культурой земных пришельцев и «людей-орхидей» имеют скорее внешний характер; и те и другие — гедонисты, отказавшиеся от всех, зачастую конфликтных, ценностей в пользу одной. Конечно, в качестве предсказания картина, изображенная Франке, совершенно неправдоподобна, но как достойная рассмотрения проблема интересна, поскольку разоружает поборника инструментализованной аксиологии, у которого в арсенале понятий нет ни одного, способного опровергнуть ценность именно такой вершины «цивилизационных процессов». Всё это, конечно, в том случае, если принять авторские посылы, устанавливающие тотальную автоматизацию всех культурных работ наравне с созданием и распространением всевозможных благ. Прагматик, несомненно, вздрогнет, оказавшись перед таким «окончательным решением», но ведь рефлекс отвращения нельзя считать рациональным доказательством. Возможно, последний ещё остающийся в распоряжении такого аксиолога аргумент сводится к утверждению, что в реальности полная автоматизация всех исторически возникших видов человеческой деятельности, поддерживающей бытие, то есть занятие наукой, искусством, изобретательство и т. п., — невозможна. Однако этот аргумент не касается сути проблемы, даже будь он истинным. Мы апеллируем им к онтологическим свойствам мира в надежде, что их необходимость не позволит возникнуть «клетке для орхидей» или «Космосу как игровому аттракциону» и что материальный мир никогда не пойдёт на осуществление подобной концепции, поскольку он построен иначе. <…> То есть это опять же попытка перекинуть ответственность за человеческую судьбу на онтологию; таким образом обнаруживается сумма опасностей, возникающих из подчинения шкалы ценностей исключительно инструментальным критериям.|Оригинал=}}
 
 
===Мифотворческое и социологическое воображение===